Ллойд Демоз

Эволюция детства

 

Слышите детей стенанья,

О мои братья...

 

Плач детей

Элизабет Баррет Браунинг

 

История детства - это кошмар, от которого мы только недавно стали пробуждаться. Чем глубже в историю - тем меньше заботы о детях и тем больше у ребенка вероятность быть убитым, брошенным, избитым, терроризированным и сексуально оскорбленным. Моя задача состоит в том, чтобы рассмотреть, насколько история детства может быть извлечена из тех свидетельств, которые остались нам.

 

Такая возможность не была прежде замечена историками, потому что серьезная история долгое время рассматривала сведения о событиях публичной, а не частной жизни. Историков очень занимала шумная песочница истории, где сооружались волшебные замки и устраивались великолепные битвы, но они совершенно игнорировали то, что происходило в домах вокруг этой игровой площадки. Мы же, вместо того, чтобы искать причины сегодняшних событий в песочных сражениях прошлого, зададимся вопросом, как поколения родителей и детей создавали между собой то, что в дальнейшем было разыграно на арене публичной жизни.

ПРЕДЫДУЩИЕ РАБОТЫ ПО ИСТОРИИ ДЕТСТВА

 

 

Хотя я считаю свою попытку первым серьезным исследованием по истории детства на Западе, историки, безусловно, и раньше время от времени писали о детях. Несмотря на это, я считаю, что изучение истории детства только начинается, поскольку в большинстве этих работ очень сильно искажают факты о детстве в периоды, которые рассматриваются. Официальные биографы - наихудшие из лжесвидетелей; детство обычно идеализируется, и только немногие биографы дают какую-то полезную информацию о первых годах героя. Исторические социологи наловчились выпускать теории, объясняющие изменения детства, даже не потрудившись изучить хотя бы одну семью прошлого или настоящего. Историки литературы, путая книги с жизнью, рисуют воображаемую картину детства, как будто можно узнать, что действительно происходило в американском доме девятнадцатого века, почитав «Тома Сойера».

 

Но отчаяннее всего защищается от фактов, которые он поднимает, социальный историк, чья работа - раскапывать реальность социальных условий прошлого. Когда один социальный историк обнаружил широко распространенное детоубийство, он объявил его «восхитительным и гуманным». Когда другая описывает матерей, которые регулярно бьют своих детей палками еще в колыбели, она добавляет без малейшего правдоподобия, что «если эта дисциплина была и суровой, то она была равно и справедливой, и осуществляемой с добротой». Когда третья обнаружила матерей, которые купали своих детей в ледяной воде каждое утро, чтобы «закалить» их, и дети от этого умирали, она говорит, что «они не были намеренно жестокими», но «просто читали Руссо и Локка». Нет такой практики в прошлом, которая не показалась бы добром социальному историку. Когда Лэзлетт находит родителей, регулярно отправляющих своих детей в семилетнем возрасте в другие дома в качестве слуг и берущих других детей для прислуживания себе, он говорит, что это действительно доброе дело, так как «показывает, что родители, может быть, не желали подчинять собственных детей трудовой дисциплине дома». Согласившись, что жестокое избиение маленьких детей различными предметами «в школе и дома, кажется, было принято в семнадцатом веке и позднее», Вильям Слоэн чувствует себя обязанным добавить, что «дети тогда, как и позднее, иногда заслуживали избиения». Филипп Ариес, собрав так много свидетельств открытых сексуальных развлечений с детьми, что допускает даже, что «игры с интимными местами детского тела составляли часть широко распространенной традиции», берется описать «традиционную» сцену, где чужак в конном кортеже набрасывается на маленького мальчика, «грубо шаря рукой внутри коляски с мальчиком», в то время как отец улыбается. И он заключает: «Все, что происходило, было игрой, от чьей скабрезной природы мы склонны уклоняться или преувеличивать ее». Масса свидетельств скрыта, искажена, смягчена или проигнорирована. Ранние годы детства исключены из игры, бесконечно изучается формальное содержание образования, а эмоциональное содержание опущено за счет подчеркивания законодательства о детях, домашний обиход опущен. И если характер книги таков, что никак нельзя проигнорировать повсеместность неприятных фактов, придумывается теория о том, что «хорошие родители не оставляют следов в письменных свидетельствах». Когда, например, Алэн Валентайн изучает письма сыновьям от отцов за 600 лет и среди 126 отцов он не может найти ни одного, кто не был бы бесчувственным, морализирующим и озабоченным только собой, он заключает: «Несомненно, бесконечное число отцов писало своим сыновьям письма, которые бы согрели и порадовали наши сердца, если бы мы только смогли найти их. Самые счастливые из отцов не попали в историю, а люди, бывшие не в ладах со своими детьми, сподобились написать разрывающие сердце письма, которые приводятся». Так же и Анна Барр, просмотрев 250 автобиографий, отмечает отсутствие счастливых воспоминаний о детстве, но тщательно воздерживается от выводов.

 

Из всех книг по истории детства книга Филиппа Ариеса, видимо, самая известная; один историк замечает, что по частоте она «цитируется, как Священное Писание». Центральный тезис Ариеса противоположен моему: он утверждает, что раньше ребенок был счастлив потому, что имел свободу смешиваться с другими возрастными группами, а особое состояние, известное как детство, было «изобретено» в начале нового времени, породив тираническое представление о семье, разрушившее дружбу и общительность, лишившее детей свободы и бросившее их под розги и в карцеры.

Чтобы доказать этот тезис, Ариес использует два основных аргумента. Во-первых, он говорит, что понятие детства не было известно раннему средневековью. «Средневековое искусство почти до двенадцатого века не знало детства или не пыталось изображать его, потому что художник не был способен рисовать ребенка иначе как уменьшенным взрослым». Отброшено не только искусство древности, но и проигнорированы многочисленные свидетельства того, что средневековые художники могли на самом деле реалистически изображать детей. Этимологический аргумент в пользу того, что отдельное понятие детства отсутствовало, также неприемлем. В любом случае понятие «изобретение детства» столь легковесно, что даже непонятно, как такое число историков клюнуло на него. Его второй аргумент, что современная семья ограничивает свободу ребенка и увеличивает суровость наказания, прямо противоречит очевидному.

 

Гораздо более приемлема четверка книг, только одна из которых написана профессиональным историком: «Ребенок в прогрессе человечества» Джорджа Пэйна, «Делатели ангелов» Дж. Рэтри Тэйлора, «Родители и дети в истории» Дэвида Ханта и «Ребенок с эмоциональными нарушениями - тогда и теперь» Дж. Луизы Десперт. Пэйн, писавший в 1916 г., первым изучил широкое распространение детоубийства и жестокости по отношению к детям в прошлом, особенно в древности. Богато документированная книга Тэйлора представляет собой ученое психоаналитическое прочтение детства и личности в Англии конца восемнадцатого века. Хант, подобно Ариесу, сосредоточен на уникальном документе семнадцатого века, дневнике Эроара о детстве Людовика XIII, но делает это с большой психологической чуткостью и сознанием психоисторических приложений своих открытий. И Десперт, давая сравнительный психиатрический анализ плохого обращения с детьми в прошлом и настоящем, обозревая ряд эмоциональных установок по отношению к детям со времен древности, выражает свой растущий ужас от открытия истории непрерывной «жестокости и бессердечия».

Но, несмотря на появление указанных книг, центральные вопросы сравнительной истории детства пока еще только ставятся, а до ответов далеко. В следующих двух разделах этой главы я изложу некоторые из психологических принципов, применимых к отношениям взрослого и ребенка в прошлом. Использованные примеры достаточно типичны для жизни детей в прошлом; не показывая их распространения в соответствующие периоды, я выбрал их как нагляднейшие иллюстрации описываемых психологических принципов. Только в трех идущих далее разделах с обзорами истории детоубийства, выбрасывания, вскармливания, пеленания, побоев и сексуального насилия я начну рассматривать, как широко распространялись указанные практики в каждый период.

ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ ПРИНЦИПЫ ИСТОРИИ ДЕТСТВА:

ПРОЕКТИВНАЯ И ВОЗВРАТНАЯ РЕАКЦИИ

 

 

Изучая детство многих поколений, важнее всего сосредоточиться на тех моментах, которые более всего влияли на психику следующего поколения. Во-первых, на том, что происходит, когда взрослый находится лицом к лицу с ребенком, который чего-то хочет. В распоряжении взрослого, по-моему, имеются три способа реагирования:

1) он может использовать ребенка как сосуд для проекции

содержания своего собственного бессознательного (проективная реакция);

2) он может использовать ребенка как заместителя фигуры взрослого, значимого для него в его собственном детстве (возвратная реакция);

3) он может сопереживать потребностям ребенка и девствовать, чтобы удовлетворить их (реакция сопереживания).

 

Проективная реакция, конечно, известна психоаналитикам под рядом терминов, от проекции до проективной идентификации, а более конкретно - навязчивой формы эмоционального опорожнения на других. Психоаналитикам, например, хорошо знаком тип, используемый пациентами в качестве «сливной ямы» для своих обильных проекций. Такое положение существа, используемого как сосуд для проекций, обычно для детей в прошлом.

 

Возвратная же реакция известна исследователям родителей, избивающих своих детей. Ребенок существует лишь для того, чтобы удовлетворять родительские потребности. Неспособность ребенка в качестве родительской фигуры дать ожидаемую от него любовь всегда вызывает наказание. Как рассказывала одна такая мать: «Меня никогда в жизни не любили. Когда ребенок родился, я думала, что он будет любить меня. Если он плачет, то, значит, не любит меня. Поэтому я бью его».

 

Третий термин, эмпатия, используется здесь в более узком смысле по сравнению со словарным определением - это способность взрослого регрессировать к уровню потребностей ребенка и правильно распознать их без примеси своих собственных проекций. Кроме того, взрослый должен в определенной степени дистанцироваться от потребности ребенка, чтобы быть способным удовлетворять ее. Эта способность идентична с используемым психоаналитиками бессознательным «свободнотекущим вниманием», или, как Теодор Райк называет его, «слушанием третьим ухом».

 

Проективная и возвратная реакции у родителей прошлого часто смешивались, производя эффект, который я называю двойным образом. В этом случае ребенок одновременно рассматривается как полный проективных желаний, подозрений и сексуальных мыслей взрослого и в то же время как отцовская или материнская фигура. То есть одновременно плохим и любимым. Кроме того, чем дальше вглубь истории, тем более «конкретны» или реифицированы эти реакции, что порождает все более сбивчивые установки по отношению к детям, сходные с установками родителей современных избиваемых или шизофренических детей.

 

Первой иллюстрацией этих явно смежных понятий, которые мы будем изучать, является некая сцена между взрослым и ребенком из прошлого. Год 1739-й, мальчик Никола четырех лет. Случай ему запомнился и подтверждался его матерью. Его дед, который был довольно внимателен к нему предыдущие несколько дней, решает «испытать» его наговорит: «Никола, сынок, у тебя много недостатков, и это огорчает твою мать. Она моя дочь и всегда почитала меня; повинуйся мне и ты, исправься, а не то я исполосую тебя, как собаку, которую учат». Никола, рассерженный предательством «со стороны того, кто был так добр к нему», швыряет свои игрушки в огонь. Дед кажется удовлетворенным.

 

- Никола... я сказал это, чтобы испытать тебя. Неужели ты действительно думаешь, что твой дедушка, который был так добр к тебе вчера и днем раньше, может обращаться сегодня с тобой, как с собакой? Я считал тебя разумным...

 

- Я не животное, как собака.

- Нет, ты не такой разумный, как я считал, иначе бы ты понял, что я тебя только испытывал. Это была только шутка... Подойди ко мне.

Я бросился к нему на руки.

- Это не все, - продолжал он, - я хочу, чтобы ты подружился с матерью; ты огорчал, глубоко огорчал ее... Никола, твой отец любит тебя, а ты любишь его?

- Да, дедушка!

- Представь, что он в опасности и, чтобы спасти его, тебе надо доложить руку в огонь. Ты сделаешь это? Положишь... туда, если будет необходимо?

- Да, дедушка.

- А ради меня?

- Ради тебя? Да, да.

- А ради матери?

- Ради мамы? Обе руки, обе руки.

- Мы хотим увидеть, говоришь ли ты правду, поскольку твоя мать очень нуждается в твоей маленькой помощи! Если ты любишь ее, ты должен доказать это.

 

Я ничего не спросил, но, подытожив все, что было сказано, подошел к очагу и, пока они делали друг другу знаки, сунул правую руку в огонь. Боль исторгла из меня глубокий вздох.

 

Что делает такого рода сцену столь типичной для отношений взрослого и ребенка в прошлом, так это существование столь противоречивых установок со стороны взрослых без окончательного разрешения. Ребенок любим и ненавидим, вознагражден и наказан, дурен и обожаем одновременно. Помещение ребенка в «двойную связку» противоречивых сигналов (что Бэйтсон и другие считают основой шизофрении) происходит само собой. Но противоречивые сигналы исходят от взрослых, которые силятся показать, что ребенок одновременно очень плох (проективная реакция) и очень любим (возвратная реакция). Функция ребенка - умерить растущие тревоги взрослого; ребенок действует как защита взрослого.

 

Именно проективные и возвратные реакции делают невозможной вину за жестокие избиения, столь частые в прошлом. Все потому, что избивают не реального ребенка. Наказывают или собственную проекцию взрослого («Посмотрите, как она строит глазки! Как снимает мужчин - она настоящая секс-штучка!» - говорит мать о побитой дочери двух лет), или порождение возвратной реакции («Он думает, что он - босс, все время хочет двигать делами! Но я показал ему, кто тут командует!» - говорит отец, раскроивший череп своему девятилетнему сыну).

 

В исторических источниках избивающего и избиваемого часто смешивают и поэтому вину теряют. Американский отец (1830 г.) рассказывает, как он избивал своего четырехлетнего сына хлыстом за то, что тот не мог чего-то прочесть. Голый ребенок связан в подвале:

 

«Так вот его изготовив, в горе, с моей дражайшей половиной, хозяйкой моего дома, с упавшими сердцем, стал я работать розгой... Во время этого весьма нелюбезного, самоотрицательного и неприятного дела я часто останавливался, назидая и пытаясь убеждать, заглушая извинения, отвечая на протесты. Я ощущал всю силу божественного авторитета и особую власть, как ни в одном деле за всю мою жизнь... Но при такой степени все подчинявшего злого чувства и упрямства, каковую мой сын изъявлял, неудивительно, что он думал, что отколотил бы меня, хилого и робкого, каким я был. И в знании того, что он поступал так, я изнемогал от избиения его. Все это время он не чувствовал жалости ни ко мне, ни к себе». Именно с такой картиной слияния отца и сына, где отец сам жалуется, словно избиваемый, и нуждается в сострадании, мы столкнемся, когда спросим, почему побои были столь широко распространены в прошлом. Ренессансный педагог говорит, что, наказывая ребенка, вы должны ему сказать, «что вы наказываете себя, наказываете сознательно, и требуете от него не ввергать вас больше в таковые труд и боль. Поскольку, если ты так поступаешь [говорите вы], ты должен страдать частью моей боли и потому ты должен будешь испытать и подтвердить, что эта боль для нас обоих». Мы не должны так легко пропускать такие слияния и затушевывать их ложь.

 

На самом деле, родитель видит ребенка настолько переполненным частями его, родителя, что даже несчастья с ребенком переживаются им как собственные раны. Нэнни, дочь Коттона Мэвера, упала в огонь и сильно обожглась, а он объявляет: «Увы, за мои грехи справедливый Бог бросил мое дитя в огонь!» Он выискивает, что он накануне сделал плохого, но, веря, что наказан сам, не испытывает вины перед ребенком (например, за то, что оставил его одного) и ничего не предпринимает. Скоро еще две дочери жестоко обожглись. В ответ он читает проповедь: «Какой вывод должны извлечь родители из несчастий, свалившихся на их детей».

 

Несчастные случаи с детьми заслуживают внимательного рассмотрения, так как в них скрывается ключ к пониманию того, почему взрослые в прошлом были такими плохими родителями. Я оставляю пока в стороне желание смерти ребенка, об этом дальше. Несчастные случаи в больших количествах происходили из-за того, что детей оставляли одних. Дочь Мэвера Нибби обгорела бы до смерти, «не проходи возле окна случайный прохожий», так как никто не слышал ее криков. Для колониального Бостона это обычный случай:

 

«После ужина мать уложила детей в комнате, где они спали одни, и родители отправились в гости к соседу. По возвращении... мать подошла к постели и не нашла младшего ребенка (девочку около пяти лет). После долгих поисков ее нашли упавшей в колодец в их подвале...»

 

Отец увидел в происшествии наказание за работу в праздник. Дело не только в том, что до двадцатого века маленьких детей было принято оставлять одних. Важнее, что родители не заботились о предотвращении несчастий, поскольку не видели в том своей вины: наказывались-то якобы они сами. Поглощенные проекциями, они не изобретали безопасных печей и часто даже не отдавали себе отчета в том, что за детьми надо просто следить. Их проекции, к несчастью, делали неизбежными повторения происшествий.

 

Использование ребенка как «туалета» для родительских проекций стоит за самим понятием первоначального греха. Восемнадцать столетий взрослые были согласны, что, как отмечает Ричард Олестри (1676 г.), «новорожденный полон пятен и выделений греха, который наследует от наших прародителей через наши чресла...» Баптизм практиковал настоящий экзорсизм, а вера, что ребенок, который кричит во время крещения, испускает дьявола, надолго пережила официальное разрешение экзорсизма при Реформации. Даже когда религиозные власти не распространяются о дьяволе - он здесь. Вот картина еврейского религиозного обучения в Польше девятнадцатого века:

 

«Оно получало сильную радость от агоний маленькой жертвы, трепетавшей и дрожавшей на скамье. И оно практиковало телесные наказания холодно, медленно, обдуманно... от мальчика требовали снять одежду, лечь поперек скамьи... и налегали на кожаную плеть... «В каждом человеке находятся добрый дух и злой дух. Местообитание доброго духа - голова. Есть свое место и у злого духа - по нему вас и хлещут».

 

Ребенок прошлого был так перегружен проекциями, что ему-то даже много плакать или просить было опасно. Существует большая литература о детях, оставленных эльфами взамен похищенных. Обычно недопонимают, что убивали не только уродливых детей, «подкидышей эльфов», но также и тех, о ком пишет св. Августин: «...страдают от демона... они под властью дьявола... некоторые дети умирают в такой напасти». Некоторые отцы церкви полагали, что постоянный плач ребенка свидетельствует о грехе. Шпренгер и Кремер в своем руководстве по охоте на ведьм «Malleus Maleficarum» (Молот ведьм) утверждают, что подкидышей эльфов можно распознать по тому, что они «всегда жалобнее всех ревут и никогда не растут, даже если будут сосать сразу четырех или пятерых матерей». Лютер соглашается: «Это правда: они часто берут у женщин детей из кроваток и ложатся туда сами, а когда оправляются, едят или орут, то несноснее десяти детей». Гвиберт Ножанский, писавший в двенадцатом веке, считает свою мать, возившуюся с приемным ребенком, святой:

 

«...ребенок так изводил мою мать и ее слугбезумными воплями и криком по ночам, хотя дни он очень мило проводил в играх и сне, что никто в этой маленькой комнате не мог заснуть. Я слышал от нянь, которых она нанимала, что ни на одну ночь они не могли опустить погремушку, таким капризным был ребенок. Не по своей вине, а из-за дьявола, сидевшего в нем. Все усилия прогнать оного были напрасны. Добрая женщина была мучима крайней болью, и ничто не могло помочь ей среди этих пронзительных криков... Все же она и не подумала выбросить ребенка из своего дома».

 

Из-за веры в то, что ребенок на грани превращения в абсолютно злое существо, его так долго и так туго связывали, или пеленали. Этот мотив чувствуется у Бартоломеуса Англикуса (ок.1230 г.): «Из-за нежности члены ребенка могут легко и быстро согнуться и скривиться и принять разные формы. И посему конечности и члены подлежит связывать повязками и другими подручными средствами, чтобы они не были изогнуты и не принимали дурной формы...» Ребенок пеленался потому, что-был полон опасными, злыми родительскими проекциями. Пеленали по тем же причинам, что и сейчас в Восточной Европе: ребенка надо связать, иначе он исплачется, поцарапает себе глаза, сломает ножки или будет трогать гениталии. Как мы увидим скоро в разделе о пеленании и стеснениях, все это часто выливалось в надевание всякого рода корсетов, спинодержателей, кукольных шнуровок; детей привязывали к стульям, чтобы те не ползали по полу «подобно животным».

 

Но если взрослый проецирует все свои неприемлемые чувства на ребенка, то ясно, какие жестокие меры, вроде пеленаний, он должен применить, чтобы удержать своего «нужникового ребенка» под контролем. Я еще рассмотрю, какие методы контроля использовались родителями на протяжении столетий, но сейчас я хочу дать иллюстрации только одного - запугивания привидениями - чтобы обсудить проективный характер этой меры.

 

Имя всяческого рода привидениям, которыми детей запугивали до недавнего времени, - легион. У древних были свои Ламия и Стрига, которые, подобно еврейскому прототипу Лилит, пожирали детей живьем. Они, вместе с Мормоной, Канидой, Пойной, Сибарис, Акко, Эмпузой, Горгоной и Эфиальтой, «были изобретены на благо детей, чтобы сделать их менее опрометчивыми и непослушными», как считает Дион Хризостом. Большинство древних соглашалось, что было бы хорошо постоянно держать перед детьми изображения ночных демонов и ведьм, всегда готовых их украсть, съесть, разорвать на куски, выпить из них кровь и костный мозг. В средние века, конечно, ведьмы и колдуны, вместе с обязательным евреем, перерезывателем детских глоток, вместе с ордами других монстров и страшилищ, «какими няни любят пугать детей», - на переднем плане. После Реформации же сам Бог, который «обрекает вас геенне огненной, как вы обрекаете пауков или других отвратительных насекомых огню», был главным страшилищем для запугивания детей. Трактаты были написаны понятными для детей выражениями с описанием мук, которые Бог приберегает для них в аду: «Маленький ребенок в раскаленной печи. Слушай, как он молит выпустить его оттуда. Он топает маленькими ножками об пол...»

 

Когда церковь перестала возглавлять кампанию по запугиванию детей, стали использоваться более «семейные» персонажи: вервольф, глотающий детей. Синяя Борода, который рубит их на куски, Бонн (Бонапарт), пожирающий детское мясо, черный человек или трубочист, крадущий детей по ночам. Эти традиции стали подвергаться нападкам лишь в девятнадцатом веке. Один английский родитель сказал в 1810 г.: «Когда-то господствовавший обычай запугивания юных созданий теперь осуждают все, ибо нация поумнела. Однако и сейчас страх сверхъестественных сил и темноты можно считать настоящим несчастьем детей...» Даже в наши дни во многих европейских селениях родители продолжают пугать детей такими персонажами, как loup-gary (волк-оборотень), barbu (бородач) или ramoneur (трубочист), или грозятся бросить в подвал на растерзание крысам.

 

Потребность создания персонажей, олицетворяющих наказание, была столь велика, что взрослые, следуя принципу «конкретизации», для устрашения детей разряжали кукол вроде качинов. Один английский автор, объясняя в 1748 г., каким образом страх первоначально исходит от нянек, пугающих детей историями об «окровавленных скелетах», писал:

 

«Нянька взяла моду утихомиривать капризного ребенка следующим образом. Она нелепо наряжается, входит в комнату, рычит и вопит на ребенка мерзким голосом, раздражающим нежные детские уши. В это же время, подойдя близко, жестикуляцией дает понять ребенку, что он будет сейчас проглочен».

 

Эти страшные фигуры были излюбленным средством нянек и в том случае, когда надо было удержать в постели ребенка, норовившего ночью оттуда сбежать. Сюзен Сиббальд вспоминает привидения как действительно существовавшую часть ее детства в восемнадцатом веке:

 

«Появление привидения было обычнейшим делом... Я прекрасно помню, как обе няньки в Фоуви однажды вечером решили выйти из детской... Мы замолкли, потому что услышали жуткий стон и царапанье за перегородкой возле лестницы. Дверь распахнулась, и - о ужас! - в комнату вошла фигура, высокая и закутанная в белое, а из глаз, носа и рта, похоже, полыхало пламя. Мы почти что бились в конвульсиях и несколько дней были нездоровы, но не осмелились рассказать».

 

Дети, которых путали, не всегда были такими взрослыми, как Сюзен и Бетси. Одна американская мать говорила в 1882 г. о двухлетней дочери своего друга, нянька которой, отправившись однажды вечером развлекаться в компании других слуг, пока родителей ребенка не было дома, обеспечила себе спокойный вечер тем, что рассказала маленькой девочке о страшном черном человеке, который...

 

«...спрятался в комнате, чтобы схватить ее в тот момент, когда она выйдет из постели или поднимет малейший шум... Няня хотела быть вдвойне уверенной, что во время вечеринки ее ничто не отвлечет. Она соорудила огромную фигуру черного человека со страшными вытаращенными глазами и огромным ртом и поместила ее в ногах кровати, где крепко спало маленькое невинное дитя. Как только вечеринка в комнате для прислуги закончилась, няня вернулась к своим обязанностям. Спокойно открыв дверь, няня увидела, что маленькая девочка сидела в постели, широко раскрытыми глазами глядя в агонии ужаса на страшное чудовище перед собой, обе руки судорожно схватились за белокурые волосы. Она просто окаменела!»

 

Вот некоторые доказательства того, что использование чучел для устрашения детей уходит далеко в древность. Тема запугивания детей масками была излюбленной для художников, от авторов римских фресок до создателя гравюр Жака Стеллы, но поскольку об этих ранних драматических событиях говорилось крайне сдержанно, я еще не смог установить в точности их древние формы. Дион Хризостом говорил, что «устрашающие образы сдерживают детей, когда те не вовремя хотят есть, играть или "что-нибудь еще». Обсуждались теории наилучшего использования разнообразных страшилищ: «Я полагаю, что каждый юнец боится какого-то своего пугала, которым его обычно стращают. Разумеется, те мальчики, которые робки от природы, не требуют проявления изобретательности при их запугивании...»

 

Когда детей запугивают чучелами, если они просто кричат, хотят есть или играть, сила проекций и потребность взрослого держать их под контролем достигают огромных размеров, обнаруживаемых в наши дни лишь у явных психотиков. Точная частота использования стращилищ в прошлом до сих пор не поддается определению, хотя о них часто говорят как об обычном деле. Тем не менее можно показать, какие формы были привычными. Например, в Германии до недавнего времени перед Рождеством в магазинах появлялись штабеля метел с жесткими щетками на обоих концах. Ими били детей; во время первой недели декабря взрослые наряжались в устрашающие костюмы и разыгрывали из себя посланника Христа, так называемого Пельц-Никеля. который наказывает детей и сообщает, получат ли те подарок на Рождество или нет.

 

Вся сила этой потребности взрослых в создании устрашающих образов открывается, лишь когда видишь внутреннюю борьбу родителей, решивших от этого отказаться. Одним из самых ранних защитников детства в Германии девятнадцатого века был Жан Поль Рихтер. В своей популярной книге «Леванна» он осуждает родителей, поддерживающих дисциплину своих детей «при помощи устрашающих образов». При этом Рихтер приводит медицинские свидетельства того, что такие дети «часто становятся жертвами умопомешательства. Однако, его собственное стремление повторить травмы своего детства было столь велико, что он был вынужден придумать их более мягкий вариант для своего сына:

 

«Поскольку человека нельзя дважды запугать одним и тем же, я думаю, что ребенка можно подготовить к действительности, в форме игры ставя его в тревожные ситуации. Например: я иду со своим маленьким девятилетним Полем на прогулку в густой лес. Неожиданно из кустов выскакивают три одетых в черное вооруженных головореза и набрасываются на нас, ведь за день до этого я нанял их за небольшое вознаграждение устроить нам это приключение. Мы вооружены лишь палками, а у банды грабителей шпаги и незаряженный пистолет... Я хватаю руку с пистолетом, чтобы стреляющий промахнулся, и палкой выбиваю кинжал у одного из нападающих... Однако (добавляю я во втором издании), польза от всех этих игр сомнительная... хотя подобные плащи и кинжалы... могут быть с успехом опробованы ночью, чтобы с помощью ночных кошмаров привить любовь к обычному дневному свету».

 

Другую реальную возможность для воплощения потребности в запугивании детей дает использование трупов. Многие знакомы со сценами из романа г-жи Шервуд «История семьи Фэрчайлд», где детей водят на экскурсии к виселице, чтобы они посмотрели на висящие там гниющие трупы и послушали назидательные истории. Люди часто не понимают, что эти сцены взяты из действительности и в прошлом составляли важную часть детства. Детей часто выводили всем классом из школы, чтобы они посмотрели на повешение, родители также часто брали детей на это зрелище, а по возвращении домой секли для лучшего запоминания. Даже педагог-гуманист Мафио Веджо, в своих книгах протестовавший против битья детей, вынужден был признать, что «показывать детям публичные наказания иногда очень не мешает».

 

Конечно же, это постоянное созерцание трупов сильно влияло на детей. После того как мать показала своей маленькой дочери в назидание труп ее девятилетней подруги, девочка стала ходить вокруг со словами: «Они положат дочь в глубокую яму, а что будет делать мать?» Мальчик проснулся ночью с криками, увидев во сне повешение, пошел и «потренировался, повесив собственную кошку» Одиннадцатилетняя Гарриет Спенсер в своем дневнике вспоминает, что повсюду видела тела повешенных и колесованных. Отец брал ее смотреть на сотни трупов, которые он выкапывал, чтобы уложить более тесно для захоронения других.

 

«...Папа говорит, что это глупость и суеверие - бояться вида мертвецов, и я пошла за ним вниз по темной, узкой и крутой лестнице, которая все шла и шла спиралью очень долго, пока они не открыли дверь в большую пещеру. Она была освещена лампой, висевшей посредине, а монах нес факел. Сначала я не могла смотреть, потом едва осмелилась взглянуть, потому что со всех сторон были страшные черные фигуры мертвецов: одни скалились, другие показывали на нас пальцем, третьи, казалось, корчились от боли, они были в самых разных позах и такие страшные, что я едва сдержала крик и подумала, что они все двигаются. Когда папа увидел, как мне плохо, он не рассердился, а был очень добрым и сказал, что я должна побороть себя, пойти и прикоснуться к одному из них, а это было шоком. Их кожа вся была темно-коричневой и совсем высохла на костях, она была очень твердой и на ощупь похожей на мрамор».

 

Доброжелательный отец, помогающий дочери преодолеть боязнь трупов, - пример того, что я обозначу как «проективную заботу», в отличие от настоящей эмпатической заботы, которая есть результат эмпатической реакции. Проективная забота в качестве первого шага всегда требует проецирования взрослым собственного бессознательного на ребенка, от эмпатической заботы ее отличает неуместность и неспособность полностью удовлетворить подлинные потребности ребенка. Мать, которая в ответ на любое выражение недовольства со стороны ребенка начинает кормить его грудью, мать, уделяющая большое внимание одежде ребенка перед тем, как отправить его к кормилице, и мать, тратящая целый час, чтобы запеленать ребенка по всем правилам - все это примеры проективной заботы.

 

Тем не менее, проективной заботы достаточно, чтобы вырастить ребенка. В самом деле, антропологи, изучающие детство примитивных народов, часто говорят о «хорошей заботе», но пока сведущий в психоанализе антрополог не провел новое исследование этого же народа, трудно было понять, что оценивается проекция, а не настоящая эмпатия. Например, изучая апачей, им всегда дают наивысшую оценку по шкале «орального удовлетворения», столь важного для развития чувства безопасности. Апачи, как и многие примитивные племена, в первые два года кормят ребенка по требованию, на чем и была основана оценка. Лишь когда это племя посетил антрополог-психоаналитик Л. Брайс Бойер, обнаружилась истинная проективная основа этой заботы:

 

«В настоящее время забота апачских матерей о детях отличается ужасающей непоследовательностью. Матери обычно очень нежны и чутки в том, что касается физических взаимоотношений с малышами. У них очень тесный физический контакт. Время кормления определяет, как правило, ребенок своим криком, и по какой бы причине ребенок ни кричал, ему подставляют сосок или бутылку. В то же время у матерей очень ограниченное чувство ответственности в том, что касается заботы о ребенке, и создается впечатление, что нежность матери к своему малышу основана на ее собственных желаниях взрослого, вложенных в заботу о ребенке. Огромное множество матерей бросают или отдают детей, которых с любовью нянчили всего неделю назад. Апачи очень метко называют это «выбрасыванием ребенка». Они не только не чувствуют ни малейшей осознанной вины за такое поведение, но даже открыто радуются, что избавились от обузы. В отдельных случаях матери, отдавшие ребенка, «забывают», что он когда-то у них был. Обычная апачская мать считает, что физическая забота - все, что требуется ребенку. Если она и испытывает угрызения совести, то очень слабые, когда оставляет ребенка с кем попало, если вдруг захочется посплетничать, поиграть в карты, выпить или «пошататься». В идеале мать вручает дитя сестре или старшей родственнице. В первобытные времена такое соглашение было возможно почти в любой момент».

 

Даже такой простой акт, как сочувствие избиваемому ребенку, для взрослых прошлых времен был трудным делом. Даже немногие педагоги того времени, которые не советовали бить детей, как правило, аргументировали это вредными последствиями, а не тем, что ребенку будет больно. Однако без этого элемента эмпатии - сочувствия - совет совершенно не действовал, и детей как били, так и продолжали бить. Матери, отправлявшие детей к кормилицам на три года, наивно огорчались, когда дети не хотели по истечении этого срока вернуться назад, но не могли понять причину. Сотни поколений матерей туго пеленали младенцев и спокойно смотрели, как те кричат в знак протеста, потому что этим матерям не хватало психического механизма, необходимого для проникновения в ощущения ребенка. Лишь когда медленный исторический процесс эволюции взаимоотношений родителей и детей создал эту способность в течение многих поколений, стало очевидно, что пеленание абсолютно не нужно. Вот как Ричард Стил в «Болтуне» (1706) описывает ощущения новорожденного, как он их себе представляет:

 

«Я лежу очень спокойно; однако ведьма, из совершенно у непонятных побуждений, берет меня и обвязывает голову так туго, как вообще только может; затем она связывает мне ноги и заставляет глотать какую-то ужасную микстуру. Я подумал, что это суровое вступление в жизнь должно начинаться с принятия лекарства. Когда меня таким способом одели, то понесли к кровати, где прекрасная молодая дама (я знал, что это моя мать) чуть не задушила меня в объятьях... и швырнула в руки девочке, нанятой заботиться обо мне. Девочка была очень горда, что ей доверили женское дело. Поскольку я расшумелся, она принялась раздевать меня и снова одевать, чтобы посмотреть, что у меня болит; при этом она колола булавкой в каждом суставе. Я продолжал кричать. Тогда она уложила меня лицом себе в колени и, чтобы успокоить меня, вколола в меня все булавки, похлопывая по спине и выкрикивая колыбельную...» Я не нашел других описаний с такой же степенью эмпатии, сделанных раньше восемнадцатого века. Они появились вскоре после того, как два тысячелетия пеленания подошли к концу. Мне скажут, что примеры этой недостающей в прошлом способности к эмпатии на самом деле можно найти где угодно. Разумеется, первым делом мы должны заглянуть в Библию: может быть здесь мы найдем эмпатию в отношении детских потребностей, ибо разве Иисус не изображается всегда с маленьким ребенком? Однако когда читаешь свыше двух тысяч упоминаний детей в «Полном алфавитном указателе слов к Библии», этот благородный образ исчезает. Здесь мы находим многочисленные примеры того, как детей приносили в жертву, избивали камнями, просто били, упоминания строгого послушания детей, их любви к родителям, их роли носителей родового имени, но не обнаружим ни одного примера, показывающего хотя бы слабую степень эмпатии к детским потребностям. Даже хорошо известные изречения: «Отпусти свое дитя, не запрещай ему идти ко мне» относится к распространенной на Ближнем Востоке практике экзорсизма путем возложения рук, практиковавшейся многими святыми людьми для удаления внедренного в детях зла: «Тогда приведены были к Нему дети, чтобы Он возложил на них руки и помолился... И возложив на них руки, пошел оттуда». (Матф, 19.13, 19.15)

 

Все это вовсе не означает, что родители прошлого не любили своих детей, поскольку это не так. Даже те, кто в наши дни бьет детей, - не садисты; они часто по-своему их любят и иногда способны выражать нежные чувства, особенно если ребенок не слишком требовательный. То же можно сказать о родителях прошлого: нежность к ребенку чаще всего выражалась, когда он спал иди был мертв, то есть, ничего не просил. Гомеровское «как мать отгоняет мух от спящего дитя, когда от покоится в сладком сне» перекликается с эпитафией Марциала:

Не обнимай ее слишком крепко, дерн -

Она была так нежна и любила простор.

Будь легкой над нею, добрая мать-земля -

Она легко ступала по тебе маленькими ножками.

Лишь когда ребенок уже умер, родитель, до того неспособный к эмпатии, рыдая, обвиняет себя, как мы это находим у Морелли (1400): «Ты любил его, но своей любовью никогда не пытался сделать его счастливым; ты обращался с ним, как будто это посторонний, а не сын; ты ни разу не дал ему и часа отдыха... Ты никогда не целовал его, когда он этого хотел; ты изводил его школой и жестокими побоями».

 

Разумеется, это не любовь (родители прошлого имели о ней смутное представление), а скорее эмоциональная зрелость, выраженная в потребности смотреть на ребенка как на самостоятельную личность, а не часть самого себя. Трудно сказать, какая часть нынешних родителей достигает и более или менее последовательно придерживается эмпатического уровня. Однажды я провел неофициальный опрос нескольких психотерапевтов, желая выяснить, какая часть их пациентов в начале анализа была способна отделить личности своих детей от собственных спроецированных потребностей. Все говорили, что на такое способны очень немногие. Как выразился один из них. Амос Гансберп «Этого не происходит до некоего поворотного момента психоанализа - когда они приходят к образу самих себя как чего-то отдельного от собственной всеобволакивающей матери».

 

Проективной реакции сопутствует возвратная реакция, когда родитель и ребенок меняются ролями, зачастую с причудливыми поледствиями. Перестановка начинается задолго до рождения ребенка. В прошлом такая реакция была мощным стимулом иметь ребенка. Родители всегда задавались вопросом, что дадут им дети, и никогда - что они сами дадут им. Медея перед тем, как убить детей, жалуется, что некому будет позаботиться о ней:

Зачем же вас кормила я, душой

За вас болела, телом изнывала

И столько мук подъяла, чтобы вам

Отдать сиянье солнца?… Я надеждой

Жила, что вы на старости меня

Поддержите и мертвую своими

Оденете руками. И погибла

Та сладкая мечта…

 

Как только ребенок рождается, он становится родителем матери и отца, со всеми положительными и отрицательными качествами, при этом возраст ребенка не учитывается. Ребенка, независимо от пола, часто одевают в одежду примерно того же покроя, которую носила мать родителя, то есть, мало того что длинную, во и устаревшую, по меньшей мере, на одно поколение. Мать в буквальном смысле возрождается в ребенке; детей не только одевали как «миниатюрных взрослых», но и совершенно отчетливо - как миниатюрных женщин, часто с декольте. Идея, что родители родителей действительно возрождаются в ребенке, обычно для античности, и близость слова «бэби» и различных слов, обозначающих бабушку (baba, Babe) намекает на их сходство. Однако многих возвратных реакций в прошлом существуют доказательства их галлюцинаторной природы. Например, взрослые часто целовали или сосали грудь маленьких детей. Маленькому Людовику МП часто целовали пенис и соски. Хотя Эроар, который вел дневник Людовика, всегда считал, что тот активно этого добивался (в тринадцать месяцев «он заставляет гг. де Сувре. де Терм, де Лианкура и Заме целовать его половой член»), позднее становится ясно, что им просто манипулировали: «он никогда не хотел, чтобы маркиз трогал ему соски; нянька сказала ему: «Сир, не давайте никому трогать ваши соски или половой член, они их отрежут». Однако руки и губы взрослых по-прежнему тянулись к его пенису и соскам. И то и другое для них было вновь обретенной материнской грудью.

 

Другим примером «ребенка в роли матери» было распространенное убеждение, что у детей в груди есть молоко, которое необходимо удалить. Итальянская balia (кормилица) должна была «обязательно время от времени давить грудь, чтобы выжать молоко, беспокоящее младенца». Впрочем, этому поверью можно дать обоснование, хотя и слабое: в некоторых редких случаях из груди новорожденного выделяется внешне похожая на молоко жидкость - вследствие действия остаточных женских гормонов матери. Однако одно дело - спонтанное выделение этой жидкости, а совершенно другое - «противоестественный, но распространенный обычай насильственного сдавливания нежной груди новорожденного грубыми руками няньки, служивший наиболее частой причиной воспалений в этой области», как писал еще в 1793 году американский педиатр Александр Гамильтон.

 

Целование, сосание и сдавливание - это еще не все, чему подвергался «ребенок в роли материнской груди». Среди разнообразия; подобных обычаев мы находим, например, следующий, от которого предостерегает Гамильтон в начале девятнадцатого века;

 

«Но самый вредный и отвратительный обычай - который я видел у многих нянек, теток и бабушек, позволяющих ребенку сосать их губы. У меня была возможность наблюдать, как дитя захирело оттого, что больше полугода сосало губы своей больной бабушки». Я даже находил несколько упоминаний о родителях, которые облизывают детей. Вот, к примеру, высказывание Жоржа дю Морье о своем только появившемся на свет сыне: «Нянька каждое утро приносит его ко мне в постель, чтобы я мог его полизать. Для меня это такое удовольствие, что я буду продолжать, пока он не войдет в ответственный возраст».

 

Создается впечатление, что идеальным ребенком было бы такое дитя, которое бы в буквальном смысле кормило грудью родителей. Древние так и считали. Здесь нельзя не вспомнить истерию Валерия Максима, которую излагает Плиний:

 

«О чувствах детей к родителям можно бесконечно рассказывать истории, собранные со всего мира, но ни одна из них не сравнится с историей, случившейся в Риме. Женщина-плебейка, недавно родившая ребенка, получила разрешение навещать свою мать, за проступок посаженную в тюрьму. Предварительно женщину обыскивала тюремная стража, чтобы она не могла передать матери еду. Однажды женщину застали, когда она кормила мать собственной грудью. За этот удивительный поступок преданная дочь была вознаграждена: ее мать выпустили, и обеим назначили содержание. На месте, где все это произошло, выстроили храм соответствующей богине и посвятили его любви детей к родителям...»

 

Эту историю веками приводили в качестве наглядного примера. Петер Шаррон (1593) называет ее «возвращением реки к своему истоку» Сюжеты этой истории мы находим в картинах Рубенса, Вермеера и других;

 

Желание воплотить образ «ребенка в роли матери» часто оказывается непреодолимым; вот вам типичный случай, шутка, разыгранная над шестилетней девочкой кардиналом Мазарини и другими взрослыми в 1656 году:

 

«Однажды он посмеялся над ней за то, что она сказала, что у нее кавалер, и в конце концов упрекнул, что ома беременна... Время от времени они расширяли ей платье и убеждали, что она действительно затяжелела, и живот растет с каждым днем... Когда подошло время рожать, она утром обнаружила у себя в постели новорожденного ребенка. Вы представить себе не можете ее удивление и горе при виде ребенка. «Такое, - сказала она, - пока не случалось ни с кем, только с Девой Марией и со мной, ведь я не почувствовала никакой боли». Ее приходила утешать королева и предлагала быть крестной, многие приходили поболтать с ней как с роженицей, только что разрешившейся от бремени».

 

Дети всегда совершенно определенно ухаживали за взрослыми. Со времен Рима мальчики и девочки всегда прислуживали родителям за Столом, а в средние века все дети, за исключением разве что Членов королевской семьи, использовались как слуги, как дома, так и в других местах, часто прибегая из школы домой в полдень, чтобы обслужить родителей за обедом. Я не буду касаться здесь обширной темы детского труда, однако следует помнить, что дети много работали задолго до того, как в девятнадцатом веке использование детского труда стало предметом обсуждения (речь шла по большей части о четырех- и пятилетних детях). Однако наиболее четко возвратная реакция проявляется в эмоциональном взаимодействии взрослого и ребенка. В наши дни социальные работники, посещающие матерей, которые бьют своих детей, часто поражаются, насколько маленький ребенок отзывчив к желаниям родителей:

 

«Я помню одну восемнадцатимесячную девочку, которая утешала свою крайне взволнованную и заплаканную мать. Прежде всего она вынула изо рта бутылку, которую сосала, потом потихоньку подошла и прикоснулась к матери, которая в конце концов успокоилась (я как-то не успел этого сделать). Когда она почувствовала, что мать снова успокоилась и развеселилась, то удалилась на свое место, подняла бутылку и стала ее сосать». В прошлом дети часто принимали такую роль. Один ребенок «никогда не кричал и всегда был спокоен... еще младенцем он, часто бывало, протянет руку и вытрет слезу со щеки матери...» Когда доктора уговаривали матерей вскармливать детей самим, а не отправлять их к кормилицам, то соблазняли обещаниями «тысячи удовольствий, которыми вознаградит ее ребенок - он будет целовать ее, гладить волосы, нос и уши, льстить ей...» Я составил перечень свыше пятисот картин из всех стран с изображением материй и детей и обнаружил, что дети на них смотрят на мать, улыбаются матери или ласкают ее, в то время как картины, где мать смотрит на ребенка, улыбается ему или ласкает его, являются редкостью, и появились они в более поздний период.

 

В способности ребенка по-матерински заботливо относиться ко взрослым часто было его спасение. В 1670 году мадам де Севинье решила не брать восемнадцатимесячную внучку в путешествие, которое могло оказаться для ребенка роковым. «Мадам дю Пюи-дю-Фу не хочет, чтобы я брала внучку с собой. Она сказала, что не стоит подвергать ребенка опасности, и в конце концов я уступила. Я не хотела бы рисковать жизнью маленькой госпожи - я очень ее люблю... она многое умеет: рассказывает, ласково гладит, крестится, просит прощения, делает реверансы, целует руку, пожимает плечами, танцует, умеет задобрить и выпросить что-нибудь, ласково потрепать по подбородку. Короче говоря, она чудо как мила, я могу с ней забавляться часами. Я не хочу, чтобы она погибла». Потребность родителей в материнской заботе огромным бременем ложилась на растущего ребенка. Иногда это даже приводило к его смерти. Одной из наиболее частых причин смерти детей было то, что ребенка «заспали, то есть, задушили во время сна. Это часто было лишь прикрытие для детоубийства. Но и в тех случаях, когда родители не обманывают, педиатры говорят, что виновата мать: Она отказывается уложить ребенка в отдельную кроватку. «Не желая отпускать дитя, она во сне тесно прижимает его к себе. Своим носом ребенок уткнулся ей в грудь». Возвратный образ ребенка как защитного покрова - вот о чем идет речь в обычном для средневековья предостережении: не баловать ребенка «подобно плющу, который, обвивая деревья, душит их, или как обезьяна, прижимающая детеныша, в порыве нежности может раздавить его»

ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ ПРИНЦИП ДВОЙНОГО ОБРАЗА

 

 

Длительное чередование проекции и перестановки, ребенка-дьявола и ребенка-взрослого, дает эффект «двойного образа», причину многих причудливых черт детства в прошлом. Мы уже видели, как чередование образа взрослого и проективного образа становится предпосылкой для битья. Но если мы исследуем некоторые особенности детства в прошлом, то увидим более полную картину двойного образа. Наиболее достоверный документ досовременности, касающийся детства - дневник Эроара, доктора Людовика XIII. Он вел почти ежедневные записи о ребенке и окружающих его людях. Многие места дневника позволяют мельком увидеть чередующийся в уме Эроара двойной образ, картину чередования проективных и возвратных образов.

 

Дневник начинается с рождения дофина в 1601 г. Тут же появляются черты, присущие скорее взрослым, чем новорожденному. Ребенок, выходит из чрева, держась за пуповину «с такой силой, что ее трудом у него отняли». Он описан как «сильный и мускулистый», а крикнул так громко, что «крик совсем не был похож на детский». После тщательного изучения пениса было объявлено, Что в этом «его природа не обделила». Поскольку это был дофин, эти первые проекции качеств взрослого на ребенка можно пропустить как проявления гордости за нового короля, но вскоре образы начинают нагромождаться; и вырисовывается двойной образ ненасытного ребенка и взрослого одновременно. «На следующий день после рождения... он кричит, но дети никогда так не кричат; а когда сосет грудь, так раскрывает челюсти и делает такие глотки, что в его глотке будет три глотка обычного ребенка. В результате у кормилицы уже почти нет молока... Он ненасытен». Недельный дофин попеременно видится то маленьким Гераклом, задушившим змей, то Гаргантюа, которому для насыщения требовалось 17913 коров, что совершенно не похоже на болезненного спеленутого младенца, который проглядывает из записей Эроара. Из всей массы людей, приставленных к Людовику, чтобы о нем заботиться, никто не был способен удовлетворить простейшие запросы ребенка - накормить и успокоить. Были постоянные ненужные замены кормилиц, долгие прогулки и поездки. Когда дофину исполнилось два месяца, он был близок к смерти. Беспокойство Эроара нарастало, и как защита против тревожности более определенно стала проявляться возвратная реакция:

 

«Когда кормилица спросила его: «Кто этот человек?», он с удовольствием ответил на своем языке: «Эруа!» [Эроар]. Видно, что его тело уже не развивается и не подпитывается. Мышцы грудной клетки совершенно истощены, а в большой складке под подбородком не осталось ничего, кроме кожи».

 

Когда дофину было почти десять месяцев, к его платьицу привязали помочи. Предполагалось, что они предназначены для Обучения ребенка ходьбе, но на самом деле они чаще использовались для манипулирования ребенком, как куклой, и для контроля над ним. Это в сочетании с проективными реакциями Эроара затрудняет понимание происходящего, в частности, не дает понять что окружающие маленького Людовика взрослые им манипулировали. Например, в дневнике сказано, что в возрасте одиннадцати месяцев ему очень нравилось фехтовать с Эроаром: «Он гоняется за мной, хохоча на всю комнату». Но только через месяц Эроар сообщает, что ребенок «начинает уверенно ходить, держась за мою руку». Ясно, что в тот период, когда он «гоняется за Эроаром, к нему привязаны помочи. Лишь гораздо позднее он сможет произносить предложения, и Эроара можно заподозрить в галлюцинациях, когда в дневнике появляется запись о том, как кто-то пришел навестить четырнадцатимесячного дофина: «он оборачивается и оглядывает всех присутствующих, выстроившихся вдоль балюстрады, подходит к ним, выбирает принца и протягивает ему руку, которую тот целует. Маркиз д'Окур входит и говорит, что пришел поцеловать одежду дофина. Дофин поворачивается и сообщает, что в этом нет необходимости». В этот же период ребенок описывается как чрезвычайно активный в сексуальном отношении. Проективная основа приписывания ребенку сексуального поведения взрослого отчетливо проступает в заметках Эроара: «Дофин (которому одиннадцать месяцев) подзывает пажа и с возгласом «О!» задирает рубашку, показывая детородный орган... он заставляет каждого целовать его туда... в компании маленькой девочки он поднимает рубашку и показывает ей свой половой член с таким пылом, что в этот момент он совершенно не в себе». Лишь когда вспоминаешь, что перед тобой на самом деле пятнадцатимесячный малыш, которым, возможно, манипулируют посредством помочей, можно разобраться в следующей сцене, отделив действительность от проекций Эроара:

 

«Дофин идет за мадемуазель Мерсье, которая кричит, потому что он бьет ее по ягодицам. Он тоже кричит. Она укрывается в спальне; за ней входит г-н де Монгла, желая чмокнуть в заднюю часть. Она очень громко кричит, это слышит дофин и тоже принимается громко вопить; ему нравится то, что происходит в спальне, ноги и все тело дрожат от удовольствия... он подзывает женщин, заставляет их танцевать, играет с маленькой Маргаритой, целует и обнимает ее; он валит ее и бросается на нее трепещущим тельцем, скрежеща зубами... Девять часов... Он старается ударить ее розгами по ягодицам. Мадемуазель Белье спрашивает его: «Мосье, а что сделал г-н де Монгла с Мерсье?» Внезапно он начал хлопать в ладоши и широко улыбаться, и так воодушевляется, что уже не помнит себя от радости. Почти четверть часа он смеялся и бил в ладоши, и бодал мадемуазель головой. Он был похож на человека, который понял шутку».

 

Лишь изредка Эроар отмечает, что дофин в действительности - пассивный предмет сексуальных манипуляций: «Маркиз часто кладет ее руку себе под камзол. Дофин сам ложится в постель рядом с няней и часто кладет ее руку себе под курточку». Еще чаще в дневнике попадаются описания, как дофина раздевают и кладут к себе в постель король или королева, или оба лежат с ребенком, или его берут к себе в постель разные слуги. При этом с ним проделываются разнообразные сексуальные манипуляции, начиная с младенчества и кончая тем временем, когда ему было по меньшей мере семь лет.

 

Другой пример двойного образа мы находим в обрезании. Общеизвестно, что евреи, египтяне, арабы и другие народы обрезают крайнюю плоть мальчиков. Необходимость этой процедуры объясняют по-разному, но все эти объяснения - продукт двойного образа проекции и возвратности. Прежде всего, это калечение детей взрослыми всегда подразумевает проекцию и наказание для контроля за проецируемыми эмоциями. Вот что говорит об обрезании Филон в первом веке: «Обрезание необходимо для освобождения от страстей, опутывающих ум. Сильнейшая из всех страстей - та, что возникает между мужчиной и женщиной, и законодатели рекомендуют увечить инструмент, служащий этой страсти, указывая, что эта могущественная страсть должна быть обуздана, и полагая, что не только эта, но и другие страсти будут тем самым сдержаны». Моисей Маймонид соглашается:

 

«Я полагаю, что одним из доводов в пользу обрезания было уменьшение числа половых сношений и ослабление половых органов; его целью было ограничить активность этих органов, чтобы они как можно больше оставались в покое. Истинной целью обрезания было причинить половому органу тот род физической боли, который не сказывается на его естественной функции или потенции человека, но умеряет силу страсти или чересчур сильного желания».

 

Возвратную реакцию можно наблюдать в одном из вариантов ритуала обрезания, головка пениса выступает здесь в роли соска груди. Пенис младенца трут до тех пор, пока не возникает эрекция, тогда крайняя плоть рассекается ногтем мохеля или ножом, а затем рвется вокруг головки. После этого мохелъ отсасывает из-под головки кровь. Делается это по той же причине, которая заставляла всех целовать пенис маленького Людовика: ведь пенис, а особенно его головка - это вновь обретенный сосок материнской груди, а кровь - ее молоко. Идея о том, что младенческая кровь обладает свойствами волшебного молока, стара, как мир, и лежит в основе многих обрядов, связанных с жертвоприношениями. Однако мы не будем вдаваться в эту сложную проблему, а сосредоточимся на идее обрезания как проявления «комплекса головки и соска». Не все знают, что обнажение головки пениса было проблемой не только тех народов, которые делали обрезание. Греки и римляне считали ее священной; вид головки «вселял страх и удивление в сердце мужчины», поэтому крайнюю плоть привязывали тесемкой, так называемой «кинодесме», или прищепляли застежкой под названием «фибула», а всю процедуру называли «инфибуляция». Есть свидетельства, что инфибуляцию проделывали иногда и в эпоху Возрождения, и продолжают в наше время, для «благопристойности» или «чтобы обуздать похоть».

 

Когда крайняя плоть была недостаточной для прикрытия головки, иногда: делали операцию: ножу подрезали у основания пениса и оттягивали вперед. В античном искусстве головка обычно изображается закрытой, причем на рисунке часто бывает четко обозначена тесемка, привязывающая крайнюю плоть даже в состоянии эрекции. Я столкнулся лишь с двумя случаями, когда изображалась головка пениса: в одном случае она по замыслу должна была вызывать ужас (на рисунках, которые вешались на дверь); другие изображения показывали сосание пениса. Таким образом, и у евреев, и у римлян возвратный образ лежал в основе их отношения к головке пениса как к материнскому соску.

ДЕТОУБИЙСТВО И ЖЕЛАНИЕ СМЕРТИ РЕБЕНКА

 

 

В паре книг, богатых клинической документацией, психоаналитик Джозеф Рейнгольд исследует желание матерью смерти своего ребенка и обнаруживает, это явление распространено гораздо шире, чем мы думаем, а происходит от сильного соблазна «аннулировать» свое материнство, чтобы избежать воображаемого наказания со стороны собственной матери. Рейнгольд показывает нам женщин, которые после родов умоляют своих матерей не убивать их. Он прослеживает истоки детоубийственных желаний и послеродовых депрессий и находит причину не во враждебности к ребенку, а скорее в потребности принести дитя в жертву, чтобы умилостивить свою мать. Больничный персонал хорошо осведомлен о распространенности детоубийственных желаний и часто некоторое время не допускает контакта матери с ребенком. Открытия Рейнгольда, подтвержденные Блоком, Зильбургом и другими, сложны и имеют далеко идущие последствия; в этой книге я лишь укажу, что детоубийственные порывы современных матерей - чрезвычайно частое явление, и фантазии закалывания, изнасилования, обезглавливания, удушения постоянно обнаруживаются психоаналитиками у матерей. Я думаю, что, чем дальше в историю, тем чаще детоубийственные импульсы воплощались родителями на деле.

 

История детоубийства на Западе еще ждет того, кто ее напишет, но я не стану этого делать в настоящей книге. Обычно считают, что убийство законных или незаконных детей - проблема скорее Востока, чем Запада. Однако накопленных сведений достаточно, чтобы доказать, что убийство как законных, так и незаконных детей было системой в античности, что законных детей не намного реже убивали в средневековье, а убийство незаконных детей было обычным делом вплоть до девятнадцатого века.

 

Детоубийство в античности обычно игнорируют, несмотря на буквально сотни ясных указаний античных авторов на повседневность и общепринятость этого акта. Детей швыряли в реку, в кучу навоза, в помойную яму, сажали в кувшин, чтобы уморить голодом, оставляли на пригорке или на обочине дороги «на растерзание птицам и диким зверям» (Еврипид, Ион, 504).

 

Ребенка, который не был безупречен по форме или размерам, который слишком мало или слишком много кричал или по каким-то признакам не подходил к описанию в гинекологическом трактате «Как определить, стоит ли воспитывать новорожденного», как правило, убивали. Однако первому ребенку в семье обычно сохраняли жизнь, особенно если это был мальчик. Девочки, конечно, ценились меньше, и указания Илариона жене Алис (I в. до н. э.) типичны открытой манерой обсуждения этой темы: «Если повезет и ты родишь ребенка, то, если это будет мальчик, пускай живет, если же девочка, брось ее». В результате мужчин было гораздо больше, чем женщин, и такая ситуация была типичной для Запада до самого средневековья, когда число убийств законных детей, вероятно, сократилось. (Убийство незаконных детей не сказывается на соотношении полов, так как в этом случае обычно в равной степени убиваются и мальчики, и девочки.) Доступные нам статистические данные по античности показывают большой избыток мальчиков по отношению к девочкам. К примеру, в 79 семьях, получивших гражданство Милета около 228-220 гг. до н. э., было 118 сыновей и 28 дочерей; в 32 семьях было по одному ребенку, в 31 - по два. Как пишет Джек Линдсей: «Иметь двух сыновей не было необычным, иногда их было и трое, но больше, чем одна дочь в семье - такого практически не бывало. Посейдипп сообщает, что «даже богатые люди всегда бросают дочь». Из 600 семей, о которых остались надписи второго века в Дельфах, лишь один процент имел по две дочери». Убийство законных детей даже состоятельными родителями было настолько привычным, что Полибий считает это причиной обезлюдения Греции:

 

«В наше время во всей Греции - низкая рождаемость и общее снижение народонаселения, из-за этого города пришли в запустение, а земля перестала давать урожай, хотя не было ни длительных войн, ни эпидемий... ведь люди впали в такие причуды, скупость и праздность, что не хотят жениться, а если женились - растить детей, которых имеют обычно не больше одного-двух...» До четвертого века н. э. ни закон, ни общественное мнение не осуждали детоубийство в Греции или в Риме. Так же относились к нему и крупные философы. Те немногие места в их сочинениях, которые расцениваются как осуждение детоубийства, по моему мнению, имеют как раз обратный смысл, как, например, высказывание Аристотеля: «Что касается того, бросить или воспитать родившихся детей, должен быть закон, по которому неуродливого ребенка надо воспитывать; но что касается числа детей, если действующие законы препятствуют тому, чтобы кто-нибудь из рожденных был выброшен, должен существовать предел воспроизведению потомства». На Мусония Руфа, которого иногда называют римским Сократом, тоже часто ссылаются как на противника детоубийства, однако в его сочинении «Следует ли воспитывать каждого рожденного ребенка?» совершенно очевидно говорится лишь о том, что братьев не следует убивать, поскольку их совместное воспитание очень полезно. Большинство же античных авторов открыто одобряет детоубийство. Так, Аристипп говорит, что мужчина может делать со своими детьми все, что ему заблагорассудится, ибо «разве мы не сплевываем лишнюю слюну или не отшвыриваем вошь, как нечто ненужное и чужеродное?» Некоторые, как Сенека, допускают убийство лишь больных детей:

 

«Мы разбиваем голову бешеному псу; мы закалываем неистового быка; больную овцу мы пускаем под нож, иначе она заразит остальное стадо; ненормальное потомство мы уничтожаем; точно так же мы топим детей, которые при рождении оказываются слабыми и ненормальными. Так что это не гнев, а разум, отделяющий больное от здорового».

 

Масштабы этого явления вырисовываются в мифах, трагедиях, в Новой комедии, где сюжет часто строится на «смешных» моментах детоубийства. В менандровской «Девушке с Самоса» веселый сюжет состоит в том, что один мужчина пытается нарезать ребенка на кусочки и поджарить. В его же комедии «Третейский суд» пастух подбирает брошенного ребенка, решает вырастить его, но потом передумывает, говоря при этом: «Воспитывать ребенка слишком хлопотно». Он отдает его другому человеку, но при этом возникает спор, кому достанется ожерелье ребенка.

 

Однако следует заметить, что детоубийство было, судя по всему, широко распространено и в доисторические времена. Анри Валлуа составил таблицу всех известных ископаемых останков доисторического периода от питекантропа до мезолитического человека и обнаружил соотношение полов 148 к 100 в пользу мужчин. Греки и римляне были настоящим островом просвещения среди моря народов, находившихся еще на той ступени развития, когда детей приносят в жертву богам. Напрасны были усилия римлян искоренить этот обычай. Лучше всего документировано жертвоприношение детей в Карфагене, которое описывает Плутарх:

 

«...с полным сознанием происходящего они сами приносят в жертву собственных детей, а те, у кого детей нет, должны купить маленького ребенка у бедных. Детям перерезают горло, будто птичкам или ягнятам, а мать присутствует при этом без слез и причитаний. Если бы она издала хоть малейший стон или проронила хоть одну слезу, ей пришлось бы платить денежный штраф, а ее ребенка все равно принесли бы в жертву. Все пространство перед статуей заполнено громким гомоном флейт и барабанов, чтобы крики гори не доходили до ушей толпы».

 

Детские жертвоприношения - это конечно, наиболее четкое воплощение и подтверждение рейнгольдовского тезиса об убийстве своих детей как жертве, которую мать приносит своим родителям. Такой обычай существовал у ирландских кельтов, у галлов, у скандинавов, египтян, финикийцев, моавитов, амманитов, а в некоторые периоды - у евреев. Археологами обнаружены тысячи скелетов принесенных в жертву детей, часто с надписями, гласящими, что жертва - первый сын знатной семьи. Эти надписи в Иерихоне прослеживаются до 7000 г. до н. э. Замуровывание детей в стенах, в фундаментах при закладке зданий и мостов, чтобы сделать их крепче, было также обычным делом - это практиковалось не только при постройке Иерихонской стены, но даже в Германии в 1843 г. В наши дни, когда дети играют в «Лондонский мост обрушился», то изображают жертвоприношение речному божеству, хватая кого-нибудь из играющих в конце игры.

 

Даже в Риме детские жертвоприношения полулегально существовали. Дион говорит о Юлиане, который «убил множество мальчиков ради магического обряда»; по словам Светония, из-за предзнаменования Сенат «постановил, что ни один младенец мужского пола, родившийся в этом году, жить не будет»; а Плиний Старший говорит о людях, которые «стараются раздобыть костный мозг из ноги и головной мозг младенца». Еще больше был распространен обычай убивать детей своих врагов, часто массово, так что дети из знатных семей не только были свидетелями расправ над детьми на улицах, но и сами постоянно находились под угрозой гибели, связанной с политической неудачей отца.

 

Насколько я могу судить по доступным источникам, Филон -первый, кто ясно высказался против ужасов детоубийства: «Некоторые совершают это собственными руками; с чудовищной жестокостью и варварством они душат новорожденное дитя, едва успевшее сделать первый в жизни глоток воздуха, бросают в реку или в море, привязав что-нибудь тяжелое, чтобы дитя как можно быстрее погрузилось в пучину. Другие оставляют их в каком-нибудь пустынном месте, надеясь, как говорят сами, что кто-нибудь спасет ребенка, на самом же деле обеспечивая ему ужаснейшую участь. Ибо все звери, питающиеся человеческим мясом, собираются и беспрепятственно пируют над телом ребенка - прекрасный званый обед, устроенный зверям единственными опекунами ребенка, которые призваны беречь его и охранять, его отцом и матерью. Хищные птицы тоже слетаются и жадно расклевывают остатки...»

 

В течение двух веков после Августа делались попытки вознаграждать тех родителей, которые сохраняли детям жизнь, и тем самым поддержать сокращающееся население Римской империи. Однако явных изменений не было до четвертого века. Умерщвление детей стало рассматриваться законом как убийство только в 374 г. н. э. Даже отцы церкви противодействовали детоубийству, похоже, не из тревоги за жизни детей, а заботясь о душах их родителей. Такое отношение видно в утверждении св. Юстина Мученика, что христианин не должен бросать своих детей, чтобы потом не встретить их в публичном доме: «Чтобы мы не причинили никому неприятностей и сами не впали в грех, нас учат, что нехорошо бросать ребенка, даже новорожденного, и прежде всего потому, что почти все, кого в детстве бросают (не только девочки, но и мальчики), оказываются потом проститутками». Когда же самих христиан обвиняли в убийстве детей ради тайных обрядов, они не медлили с ответом: «Многие ли, по-вашему, из присутствующих здесь жаждут христианской крови? Ведь таких много даже среди вас, судей, так справедливо нас наказывающих. Воззвать ли мне к их совести за то, что они обрекают собственное потомство на смерть?»

 

После Везонского собора (442 г. н. э.) о нахождении брошенного ребенка следовало объявлять в церкви, а около 787 г. Датео из Милана открыл первый приют исключительно для брошенных детей. В других странах развитие шло примерно по той же схеме. Несмотря на большое количество литературных свидетельств, медиевисты обычно отрицают широкое распространение детоубийства в средние века, поскольку это не явствует из церковных записей и других количественных источников. Однако если судить по соотношению полов 156 к 100 (ок. 801 г.) или 172 к 100 (13Ш г.), которое указывает на убийство законных дочерей, и если учесть то, что незаконных детей обычно убивали независимо от пола, истинная частота детоубийства в средневековье представляется существенной. Несомненно, Иннокентий III, открывая больницу Санто Спирито в Риме в конце двенадцатого века, превосходно знал, какое количество матерей бросает своих малышей в Тибр. В 1527 г. один священник признает, что «отхожие места оглашены криками выброшенных в них детей». Подробные исследования только начинаются, но, скорее всего, до шестнадцатого века детоубийство наказывалось лишь в. единичных случаях. Когда Винсент из Бове в тринадцатом веке пишет, что один отец вечно беспокоился о дочери, которая «душила свое потомство», когда врачи жалуются, что «находят детей на морозе, на улицах, выброшенных злыми матерями», когда, наконец, мы обнаруживаем, что в англосаксонской Британии действовала презумпция, что умерший ребенок был убит, если не доказано иное, для нас все эти сообщения должны послужить сигналом для самого энергичного изучения средневекового детоубийства. Формальные записи показывают немногие случаи рождения вне брака, и именно поэтому мы не должны довольствоваться допущением, что «в традиционном обществе люди остаются в целомудрии до брака», поскольку многие девушки ухитрялись скрыть беременность от матерей, с которыми спали в одной кровати, не то что от церкви.

 

По мере приближения к восемнадцатому столетию материал становится полнее, и уже не остается сомнений во всеохватности детоубийства, существовавшего в любой европейской стране. Когда в каждой стране открыли дома для найденышей, туда отовсюду поступали малыши, и дома очень быстро переполнились. Хотя Томас Корам, и открыл свой госпиталь для найденышей в 1741 г., потому что не мог выносить вида мертвых детей в лондонских канавах и навозных кучах, в 1890-х годах мертвые дети на лондонских улицах все еще были обычным зрелищем. В конце девятнадцатого столетия Луи Адамик описывает существо, выросшее в восточноевропейской деревне, где были «няньки для убийства»! Матери отправляли к ним детей, когда хотели убить, и няньки «выставляли их на мороз после горячей ванны; кормили чем-то, вызывающим спазмы желудка и кишечника; подмешивали в молоко гипс, буквально оштукатуривавший внутренности; закармливали после того, как в течение двух дней заставляли голодать...» Адамика самого должны были убить, но по какой-то причине нянька пожалела его. Его наблюдения за тем, как она разделывалась с другими младенцами, которых ей приносили, дают нам правдивую картину эмоций, лежащих в основе многовековой традиции детоубийства.

 

«Она любила всех своих подопечных странной, беспомощной любовью... но когда незадачливые родители или другие родственники ребенка не имели возможности заплатить небольшую сумму, причитающуюся за содержание ребенка, она распоряжалась ребенком по-своему... Однажды она вернулась из города с маленьким продолговатым свертком... страшное подозрение закралось мне в душу. Ребенок в люльке должен был умереть!.. Когда ребенок кричал, я слышал, как она встает и нянчит его в темноте, приговаривая: «Бедный, бедный малыш!» Впоследствии я не раз пытался понять, как она должна была себя чувствовать, прижимая ребенка к груди и зная, что вскоре убьет его своими руками... «Ах ты бедный, бедный малютка!» Она специально говорила отчетливо, и я слышал: «...плод греха, сам ты безгрешен;., скоро ты уйдешь, очень скоро, мой малютка... и уйдя сейчас, ты зато не попадешь в ад, как попал бы, если бы остался жить, и вырос, и стал бы грешником». На следующее утро ребенок был мертв...»

 

В прошлом, как только ребенок рождался, его обычно окружали аурой смерти и мерами против нее. Изгнание злых духов, очищение и волшебные амулеты издревле считались необходимыми для охраны от полчищ смертоносных сил, подстерегавших ребенка. Для этого пользовались холодной водой, огнем, кровью, вином, солью и мочой. Изолированные греческие деревни по сей день сохраняют этот дух борьбы со смертью:

 

«Новорожденный ребенок спит, крепко спеленутый, в покачивающейся деревянной люльке, которая обернута одеялом так, что ребенок оказывается в своеобразном шатре, темном и душном. Матери боятся действия злых духов и холодного воздуха… после наступления темноты дом или лачуга похожи на осажденную крепость: двери заперты на засов, окна заложены досками, а на стратегических точках, например, у порога, разложены соль и ладан для отпугивания Дьявола, который будет стремиться вторгнуться.»

 

Согласно Рейнгольду, старые женщины символизировали бабушку, чье желание смерти ребенка необходимо было отвести. Поэтому считалось, что у них «дурной глаз» и от пристального взгляда старой женщины ребенок может умереть. Чтобы ребенок не стал жертвой желаемой ему смерти, ему давали амулеты, обычно в форме пениса, часто это был похожий на фаллос коралл. Ребенок рос, а желания его смерти продолжали проявляться, Эпиктет говорит: «Разве нанесет какой-то вред то, что, целуя ребенка, вы будете шептать про себя: «Завтра ты умрешь?» Один итальянец, живший в эпоху Возрождения, имел обыкновение замечать, когда ребенок говорил что-нибудь умное: «Этот долго не проживет». Во все времена отцы говорили своим сыновьям, как Лютер: «Пусть уж лучше у меня будет мертвый сын, чем непослушный». Фенелон рассказывает, как однажды задал ребенку такой вопрос: «Дал бы ты отрезать себе голову, чтобы попасть на небеса?» Вальтер Скотт говорит, что его мать призналась, как однажды чуть не поддалась «сильному искушению перерезать мне горло и бросить в болото». Леопарди рассказывает о своей матери: «Заметив, что кто-нибудь из ее детей скоро должен умереть, она была безмерно счастлива, и пыталась скрыть свою радость лишь от тех, кто мог бы поставить ей это в упрек». Источники полны подобных примеров.

 

У людей прошлого потребность изуродовать, обжечь или сжечь, заморозить, утопить, с силой швырнуть или тряхнуть ребенка постоянно находила проявление. Ханс резал щеки рожденным мальчикам. Роберт Пемелл рассказывает, что в Италии и в других странах в эпоху Возрождения родители, бывало, «прижигали шею горячим железом или капали воском с горящей свечи» на новорожденного ребенка, чтобы он не заболел «падучей болезнью». В не столь давние времена акушерка обычно перерезала уздечку под языком новорожденного младенца, причем часто делала это ногтем, это было что-то вроде Срезания в миниатюре. В любую эпоху изувеченные дети вызывали у взрослых смех и жалость, на чем и было основано широко распространенное использование детей для выпрашивания подаяния. Упоминание об этом мы находим еще в произведении Сенеки «Опровержение», в котором он делает вывод, что нет ничего предосудительного в поступке того, кто калечит брошенного родителями ребенка:

 

«Посмотри на слепого, который бродит по улицам, щупая дорогу тростью, и вон на тех с раздробленными ногами, а еще посмотри на тех со сломанными конечностями. У одного нет рук, у другого вырваны плечи, чтобы его нелепый вид вызывал смех... Давайте посмотрим, откуда возникают все эти уродства - отправимся в мастерскую по производству человеческих развалин, пещеру, заваленную руками и ногами, вырванными из живых детей... Наносит ли это какой-то вред Республике? Нет, и более того, разве эти брошенные родителями дети не пристроены и не приносят пользу?»

 

Обычным делом было швыряться спеленутыми детьми. Брата Генриха IV для забавы перебрасывали из одного окна в другое, уронили, и он разбился. Примерно то же случилось с маленьким графом де Марлем: «Приставленная к ребенку нянька и один из камергеров развлекались, перебрасывая его друг другу через окно... Иногда они притворялись, что не могут его поймать... маленький граф де Марль падал и ударялся о камень, который лежал внизу». Врачи жаловались на родителей, ломавших кости своим детям в ходе «обычной» игры в подбрасывание младенца. Няньки часто говорили, что корсет, надетый на ребенка, необходим потому, что иначе «его нельзя будет подбрасывать». Я помню, как один выдающийся хирург рассказывал случай из своей практики: ему принесли ребенка, у которого «несколько ребер были вмяты в тело руками человека, подбрасывавшего его без корсета». Кроме того, врачи часто с осуждением упоминали другой распространенный обычай - с силой встряхивать ребенка, «вследствие чего ребенок оказывается в оглушенном состоянии и некоторое время не доставляет хлопот тем, кто его нянчит». В восемнадцатом веке детские люльки стали подвергаться нападкам; Бачэн пишет, что он противник люлек потому, что обычай укачивать дитя на руку многочисленным «раздражительным нянькам, которые вместо того, чтобы уговорить ребенка спать, успокоить его, часто приходят в ярость. Доведенные до бешенства, они стараются грубой и громкой бранью, треском неистово качающейся колыбели заглушить крики младенца и заставить его задремать». Иногда детей почти замораживали ради соблюдения самых разных обычаев, начиная от баптистских, когда ребенка постепенно погружали в ледяную воду и валяли в снегу, и заканчивая «глубокой ванной», при которой ребенка регулярно и по многу раз с головой погружали в ледяную воду, и «открытый рот жадно ловил воздух» при выныривании. Элизабет Грант вспоминает в начале девятнадцатого века о «большой бочке на заднем дворе, покрытой сверху льдом, который надо было ломать каждый раз, когда нам предстояло ужасное купание... Как я кричала, молила, упрашивала, чтобы меня пожалели... В почти бессознательном состоянии меня внесли в комнату экономки...» Отступим назад во времени и посмотрим обычаи древних - германцев, скифов, кельтов, спартанцев (но не афинян, у них были другие методы закаливания). Все они купали детей в холодной речной воде, а холодные ванны со времен Рима считались для детей целебными. В целях лечения и закалки детей даже укладывали спать, завернув в мокрое холодное полотенце. Недаром великий педиатр восемнадцатого века Уильям Бачэн говорит: «Почти половина человеческого рода погибает во младенчестве из-за неправильного ухода или его отсутствия».

ОСТАВЛЕНИЕ, КОРМЛЕНИЕ И ПЕЛЕНАНИЕ